– Это все судья, – сказал Гудерсон. – У него на нас зуб.
– Ну, как бы там ни было, милейший Гудерсон, факт остается фактом: этот дивный дневной спектакль не оставил никаких сомнений – вам предстоит стать всеобщими любимицами города. И могут найтись лишенные совести мужчины, которые станут навещать вас прямо здесь, в вашей гардеробной. Они будут осыпать вас цветами, комплиментами, флакончиками венгерской воды и бутылищами самого дорогого шампанского. Опасайтесь таких мужчин, душечки мои, им нельзя доверять.
– А что, что они нам сделают?
– Они сорвут нежные цветы вашей невинности и растопчут их.
– Это больно?
– Не очень, если приготовиться заблаговременно. Ты приходи нынче вечером ко мне в кабинет, и я подготовлю тебя к этому процессу с помощью успокоительной мази моего собственного изобретения. Только надень что-нибудь зеленое, тебе следует всегда ходить в зеленом, Джарвис.
– Ой, а можно я тоже приду? – спросил Ранделл, справедливо считавшийся общедоступной сахарницей своего пансиона.
– И я! – пискнул Харман.
– Милости прошу всех.
Роберт Беннетт-Джонс рявкнул из-под душа:
– А ну-ка, заткнитесь и одевайтесь, черт бы вас побрал!
– Ты тоже приглашен, Р. Б.-Д., я разве не дал это понять?
Беннетт-Джонс, волосатый и крепкий, вышел из душевой и, тяжело ступая, направился к Эйдриану.
Картрайт уронил в корзинку с предназначенной к стирке одеждой свою регбийную фуфайку и покинул раздевалку, волоча за собою брезентовую сумку. Когда за ним захлопнулась дверь, он услышал резкий баритон Беннетт-Джонса:
– Ты омерзителен, Хили, тебе это известно?
Можно было бы задержаться, послушать великолепную отповедь Хили, да что толку? Говорят, когда Хили только появился здесь, у него были самые высокие отметки, какие новичок получал за всю историю школы. Однажды, в свой первый триместр, Картрайт набрался смелости и спросил Хили, почему он такой умный, как упражняет свой мозг. Хили рассмеялся:
– Память, дорогой мой Картрайт. Память есть мать всех муз… по крайности, так сказал этот, как же его…
– Кто?
– Ну, знаешь, э-э, как его там, – греческий поэт. Он еще «Теогонию» написал… да как же его звали-то? На «Г» начинается.
– Гомер?
– Ничуть, дорогой. Не Гомер, другой. Нет, не могу припомнить. Так или иначе, память – вот ключ ко всему.
Картрайт отправился в библиотеку пансиона и взялся за чтение «Энциклопедии Чеймберза». Пока что он добрался только до Бисмарка.
В раздевалке Беннетт-Джонс рычал в лицо Эйдриану:
– Просто-напросто омерзителен, мать твою. Прочие присутствующие, некоторые из коих гордо выступали по раздевалке, протирая зашейки свернутыми на манер горжеток полотенцами, в виноватом испуге замерли на месте.
– Ты долбаный пидор и всех в пансионе норовишь превратить в долбаных пидоров.
– Я педик? – произнес Эйдриан. – Но Оскара Уайльда тоже называли педиком, и Микеланджело называли педиком, и Чайковского…
– Так они педиками и были, – сказал Сарджент, еще один староста.
– Ну что же, да, это верно, – согласился Эйдриан. – Готов признать, подобному доводу мне противопоставить нечего. Впрочем, я говорю о другом – моя дверь всегда открыта для тебя, Р. Б.-Д, равно как и для тебя, Сарджент, что только естественно, и если кому-то из вас никак не удается поладить со своей сексуальностью, без колебаний приходите ко мне и все расскажите.
– О господи боже…
– Мы вместе подробно обсудим ее. Лично я полагаю, что истоками вашей нездоровой фиксации является присущее вам обыкновение облачаться в шорты и носиться по полю, равно как и эксцентрическая, неотвязная потребность обнимать руками за плечи других участников схватки и просовывать головы между задами тех, кто находится впереди. По-моему, леди слишком много обещает.
– Давай вышвырнем его на хер отсюда, – предложил, делая шаг вперед, Сарджент.
– Должен вас предупредить, – сказал Эйдриан, – если кто-нибудь из вас прикоснется ко мне…
– Да? – насмешливо отозвался Беннетт-Джонс. – И что тогда будет?
– Я претерплю грандиозную эрекцию, вот что, и не вините меня за последствия. Она почти наверняка завершится той или иной разновидностью эякуляции, а если кто-то из вас забеременеет, я себе этого никогда не прощу.
Сказанного оказалось достаточным, чтобы все остальные приняли его сторону, а старосты под всеобщий смех ретировались.
– Ну что же, возлюбленные мои, теперь я вас должен покинуть. Я обещал составить сегодня вечером компанию принцессе Деспине. Полагаю, после ужина мы с ней перекинемся в баккара. Ей не терпится отыграть назад изумруды Курзенауэра. Джарвис, у тебя стоит, это до крайности неприятно, кто-нибудь, попрыскайте на него холодной водой. Добрночи, Лу. Добрночи, Мей. Добрночи. Пока. Доброй ночи вам, леди, доброй ночи, милые леди, доброй ночи, доброй ночи.
Об английских частных школах можно сказать много хорошего. Мальчики подрастают, тут ничего не поделаешь, а наука пока не отыскала способа им помешать, – так лучше уж сбить их в стадо, и пусть справляются с этой бедой частным порядком. Шесть сотен носителей кожных покровов, усеянных гнойными прыщами, шесть сотен источающих сало скальпов, двенадцать сотен подмышек, из которых прут наружу волосы, двенадцать сотен пораженных грибком внутренних бедер и шесть сотен голов, наполненных бредовыми помыслами о самоубийстве, – лучшее средство защиты от них – это школа.
А потому Эйдриана Хили, как и многих Хили до него, в семилетнем возрасте упрятали – ради блага общества – в приготовительную школу, из которой он, уже двенадцатилетний, перебрался в школу частную и ныне, в пятнадцать лет, стоял, сотрясаемый сумбуром возмужания, на пороге жизни. Любоваться в нем было особенно нечем. Разрушительное воздействие полового созревания сказалось, что было своего рода благословением, не столько на коже его, сколько на разуме. Время от времени на лбу Эйдриана выскакивал большой, увенчанный желтой головкой прыщ или другой высовывал голову черную из потного прибежища на ноздре, однако в общем и целом кожа Эйдриана оставалась достаточно чистой и не выдавала гормонального кризиса и хаоса мыслей, которые в нем бушевали, а глаза – большие и чувственные – позволяли даже счесть его привлекательным. Слишком умный, чтобы экзаменаторам удалось преградить ему путь в шестой класс, слишком неуважительный и бесчестный, чтобы стать старостой, он прочитал и впитал намного больше, чем был способен понять, и потому вел жизнь, построенную на имитации и притворстве.